Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов - Анна Юрьевна Сергеева-Клятис
Весь день она лежала в забытьи,
И всю ее уж тени покрывали.
Лил теплый летний дождь — его струи
По листьям весело звучали.
И медленно опомнилась она,
И начала прислушиваться к шуму,
И долго слушала — увлечена,
Погружена в сознательную думу...
И вот, как бы беседуя с собой,
Сознательно она проговорила
(Я был при ней, убитый, но живой):
«О, как все это я любила!»
А. И. Георгиевскому он писал на другой день после похорон: «Все кончено, вчера мы ее хоронили... Что это такое? что случилось? о чем это я вам пишу — не знаю... — Во мне все убито: мысль, чувство, память, все... Я чувствую себя совершенным идиотом. Пустота, страшная пустота. — И даже в смерти — не предвижу облегчения. Ах, она мне на земле нужна, а не там где-то... Сердце пусто — мозг изнеможен. — Даже вспомнить о ней — вызвать ее, живую, в памяти, как она была, глядела, двигалась, говорила, и этого не могу. Страшно — невыносимо»[245].
Узнав от Тютчева о смерти Денисьевой, московские родственники приняли живое участие в его страданиях. Георгиевский приехал в Петербург, чтобы поддержать Тютчева, звал его с собой в Москву, где оставалась Мария Александровна, сестра Денисьевой, ее всегда любившая. Но, как уже говорилось выше, Тютчев принял парадоксальное решение присоединиться к семье и отправился в заграничное путешествие в Европу. И хотя Эрнестина Федоровна и дети пытались всеми способами смягчить и развеять его горе, мысль о невозвратимой потере не оставляла поэта, продолжая разъедать его душу. В ноябре 1864 года Тютчев пишет стихотворение о невозможности дальше жить:
О, этот Юг, о, эта Ницца!..
О, как их блеск меня тревожит!
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет — и не может...
Нет ни полета, ни размаху —
Висят поломанные крылья,
И вся она, прижавшись к праху,
Дрожит от боли и бессилья...
В декабре он признается в письме Георгиевскому: «Роковой была для меня та минута, в которую я изменил свое намерение ехать с вами в Москву... Этим я себя окончательно погубил. Что сталось со мною? Чем я теперь? Уцелело ли что от того прежнего меня, которого вы когда-то, в каком-то другом мире — там, при ней, — знавали и любили, — не знаю. Осталась обо всем этом какая-то жгучая, смутная память, но и та часто изменяет — одно только присуще и неотступно, это чувство беспредельной, бесконечной, удушающей пустоты. — О, как мне самого себя страшно!»[246]
В марте 1865 года Тютчев возвращается в Петербург. Как он пишет в письме Я. П. Полонскому: «Одна только потребность еще чувствуется. Поскорее воротиться к вам, туда, где еще что-нибудь от нее осталось, дети ее, друзья, весь ее бедный домашний быт, где было столько любви и столько горя, но все это так живо, так полно ею...»[247] Но после смерти Денисьевой хрупкий мир, созданный ею и теперь лишенный скрепляющего стержня, начинает стремительно рушиться. Казалось бы, незаконный, не признанный обществом, но все же существовавший брак был навсегда освящен рождением троих детей. О их будущем Тютчев думал, стремился его обеспечить, официально усыновил всех троих с разрешения Эрнестины Федоровны, в их судьбе принимали участие его старшие дочери. Наверняка безутешный поэт пытался разглядеть в лице подрастающей Елены-Лели дорогие ему черты. Но и здесь его постигло страшное несчастье.
Не дожив двух недель до своего четырнадцатилетия, 2 мая 1865 года дочь Тютчева скончалась от чахотки. Тютчев не мог не чувствовать, что косвенно вина за эту смерть тоже лежит на нем. Зимой, когда поэт был еще за границей, в пансионе Труба, где Леля воспитывалась, неизвестная дама, вероятно, мать одной из ее соучениц, спросила, как поживает ее maman, имея в виду Эрнестину Федоровну. Услышав ответ, она, видимо, как-то указала девочке на ложность ее положения. Потрясенная, Леля убежала из пансиона, с ней случился нервный припадок, а к весне обнаружилась скоротечная чахотка. На следующий день умер от той же болезни ее годовалый брат, Николай. Судьба сберегла только среднего сына Денисьевой, названного в честь отца Федором. В это время ему шел пятый год.
Писатель П. В. Быков, видевший поэта в состоянии крайнего отчаяния, вспоминал потом: «Тютчев в то время был страшно удручен потерями дочери и особы, горячо им любимой. Я выразил ему мое соболезнование. Он почти со слезами благодарил меня и сказал: “Нет пределов моему страданью, и нет выше моей любви к той, которая дала мне столько счастья! Испытали ли вы такое состояние, когда все существо проникается, каждая вена, этим всеобъемлющим чувством? ‘И если загробная жизнь нам дана’, — как говорит Баратынский, — я утешаю себя только загробным свиданием!.. Но ведь это утешение все-таки не примиряет с действительностью...” Радость бытия, какую испытывал Тютчев с его философским взглядом на жизнь, теперь не озаряла его лицо, сильно исхудавшее, со впалыми щеками, желтое, как воск»[248]. Евдокии Ростопчиной принадлежат поэтические строки, описывающие Тютчева, — это лаконичный, мастерский портрет:
С ними тощий, поседелый,
Жизнью сломанный поэт,
В ком душа убила тело,
И горит духовный свет...
На лице, умно-прекрасном,
На измученных чертах
Есть рассказ о горе страстном,
О мучительных борьбах...[249]
После смерти Денисьевой Тютчев прожил еще девять горьких лет. Конечно, со временем острота переживаний притупилась, горе стало не таким всепоглощающим, но радости жизни он, действительно, как будто был лишен. За эти годы ему еще довелось пережить не только мать, но и любимого брата Николая, и младшую дочь Марию. Но все равно главной, неизбывной оставалась потеря Денисьевой, которая не давала ему до самого конца дышать полной грудью. В письме Я. П. Полонскому Тютчев сформулировал это ощущение: «Еще при ее жизни, — когда мне случалось при ней, на глазах у нее, живо вспомнить о чем-нибудь из нашего прошедшего, нашего общего прошедшего, — я помню, какою страшною тоскою обдавалась тогда вся душа моя — и я тогда же, помнится, говорил ей: “Боже мой, ведь может же случиться, что все эти воспоминания — все это, что и теперь уже и теперь так страшно, придется одному из нас — повторять одинокому — переживши другого”. Но эта мысль пронизывала душу — и тотчас же исчезала. А теперь? Друг мой, теперь все испробовано. — Ничто не помогло, ничто не утешило, — не живется — не живется — не живется...»[250] Это «не живется» стало лейтмотивом поздних тютчевских стихотворений, каждое из них по-своему преломляет его страдание, вместе составляя трагическую финальную главу лирического романа, который исследователи часто называют «Денисьевским циклом». В русской поэзии, вероятно, нет более сильных стихов о любви и вечной разлуке.
Стихотворения Тютчева из «Денисьевского цикла»
* * *
Пошли, Господь, свою отраду
Тому, кто в летний жар и зной
Как бедный нищий мимо саду
Бредет по жесткой мостовой —
Кто смотрит вскользь через ограду
На тень деревьев, злак долин,
На недоступную прохладу
Роскошных, светлых луговин.
Не для него гостеприимной
Деревья сенью разрослись,
Не для него, как облак дымный,
Фонтан на воздухе повис.
Лазурный грот, как из тумана,
Напрасно взор его манит,
И пыль росистая фонтана
Главы его не осенит.
Пошли, Господь, свою отраду
Тому, кто жизненной тропой
Как бедный нищий мимо саду
Бредет по знойной мостовой.
* * *
Я очи знал, — о, эти очи!
Как я любил их — знает Бог!
От их волшебной, страстной